Какой жалкий осколок того, чем я был… Каждая утерянная клетка забирает с собой часть интеллекта, и сколь ничтожное количество я сумел нарастить… В ситуациях, в которых я раньше думал, теперь просто реагирую. Сколько дряни можно было бы избежать, спаси я чуть больше биомассы? Скольких вариантов я не вижу просто потому, что моя душа слишком мала, чтобы вместить их?
Мир разговаривает сам с собой, как и я, когда общение достаточно примитивно и проходит без соматического слияния. Еще в облике пса я уловил базовые опознавательные морфемы – этот росток был Виндоусом, тот звался Беннингсом, те двое, что улетели на вертолете неизвестно куда были Коппер и МакРиди. Я и диву давался, что они, фрагменты и частицы, жили отдельно, и так долго удерживали одну и ту же форму, что маркировка различных кусков биомассы с приблизительно одинаковым весом действительно была удобней.
Позже я спрятался в самих двуногих, и что бы ни обитало в этих одержимых оболочках, оно заговорило со мной. Оно сказало мне, что двуногие зовутся парнями, мужиками или придурками. Оно сказало мне, что порою МакРиди называют Маком. Оно сказало, что этот набор конструкций зовется лагерем.
Оно сказало, что боится, но, может, это были мои слова.
Естественно, не обошлось без эмпатии. Никто не может копировать вспышки и химикаты, которые движут плотью, и не сочувствовать ей. До некоторой степени. Но на этот раз все было иначе. Ощущения загорались во мне, но в то же время парили где-то вне пределов досягаемости. Мои оболочки бродили по коридорам, и таинственные символы на каждой поверхности – «Прачечная», «Добро пожаловать в Клуб», «Этой стороной кверху» – наполнялись подобием значения. Вот этот круглый объект на стене звался часами, он отмерял время. Глаза мира порхали с одного предмета на другой, а я считывал фрагментированную номенклатуру с его разума.
Но я всего лишь катался на прожекторе. Я видел вещи, которые он освещал, но не мог направить луч туда, куда хотел сам. Я подслушивал, но мог только ловить чужие фразы, не задавать вопросы.
Если бы хоть один прожектор остановился и задумался над собственной эволюцией, над траекторией, приведшей его сюда. Если б я только знал, все могло бы закончится по-другому… Но вместо этого луч остановился на новом слове:
Вскрытие.
МакРиди и Коппер нашли часть меня у Норвежского лагеря: росток, прикрывавший мое бегство. Они привезли его – обугленного, искривленного, застывшего во время трансформации, – и, казалось, не могли понять, что это такое.
Я тогда был Палмером, Норрисом и собакой. Я собрался с остальной биомассой и наблюдал за тем, как Коппер разрезает меня, вытягивает мои внутренности. Я смотрел, как он достает что-то позади моих глаз – какой-то орган.
Он был деформирован и незавершен, однако мне было ясно, что он собой представлял. Он походил на большую морщинистую опухоль, словно обезумевшие клетки множились без разбора – как будто физиологические процессы пошли войной на саму жизнь. Побег распух от вен и смотрелся вульгарно; наверное, он пресытился кислородом и питательными веществами. Я не понимал, как что-то подобное вообще могло существовать, как росток мог достичь таких размеров, и в нем не возобладали более эффективные морфологии.
Я понятия не имел о его предназначении. Но потом я по-новому взглянул на эти двуногие ростки, которые мои клетки скопировали так бездумно и скрупулезно, когда подгоняли формы под этот мир. Я не привык к инвентаризации – зачем вносить в каталог части тела, которые превращаются во что-то другое при малейшем побуждении? Но тут я впервые обратил внимание на разбухшие образования сверху каждого тела. Они превосходили оптимальные размеры: в эту костяную сферу могло поместиться миллион ганглиевых проводников, и еще бы место осталось. У каждой оболочки был такой нарост. Каждая оболочка носила огромный извилистый сгусток тканей.
А еще я понял: прежде чем Коппер отрезал их, глаза и уши моей мертвой кожи подсоединялись к этой штуковине. Массивный волоконный узел восходил по оси оболочки, точно посредине эндоскелета, прямиком в темную, липкую полость, в которой гнездился нарост. Сия уродливая структура пронизывала все тело, будто некое подобие сомато-когнитивного интерфейса, но очень массивного. Как если бы это было…
Нет.
Именно так оно все и работало. Именно так пустые оболочки двигались по своей воле, именно поэтому я не обнаружил другой системы и не смог ее интегрировать. Вот оно – не рассредоточенное по всему организму, а зацикленное на себе, темное, тупое, и инцистированное. Я нашел призрак в этих машинах.
Мне стало тошно.
Я делил плоть с мыслящим раком.
Порой игра в прятки – не лучший выход.
Помню, как увидел себя вывернутым наизнанку в псарне – химера, склеенная сотней швов, совершающая причастие над несколькими собаками. Алые усики извиваются на полу. Наполовину сформированные ростки торчат из боков: собаки и твари, доселе невиданные в этом мире, случайные морфологии, полузабытые частичками единого целого.
Я помню Чайлдса прежде, чем я стал им – он запекал меня живьем. Помню, как я жался внутри Палмера, перепуганный до смерти: а что, если этот мир научился стрелять без предупреждения?
Помню, как видел себя, бредущего по снегу нетвердой походкой в оболочке Беннингса, движимый одними лишь инстинктами. Шишковатое, непонятное месиво прицепилось к его руке, словно незрелый паразит – больше снаружи, чем внутри; парочка уцелевших фрагментов – искалеченные, бездумные, хватающие все, что утратило бдительность, и, таким образом, саморазоблаченные. Вокруг него сновали в темноте люди: в руках – красные осветительные патроны, за спиной – синие огоньки, лица – бихроматические и прекрасные. Я помню Беннингса, омытого пламенем – под ночным небом он выл раненым зверем.