Они самоуничтожились. Они.
Безумное слово по отношению к миру.
Что-то ползет ко мне через развалины – зазубренный, сочащийся кусочек пазла, почерневшее мясо и раздробленные, наполовину рассосавшиеся кости. Горячая зола тлеет на его боках, подобно обжигающему взгляду ярких глаз; оно слишком слабо, чтобы потушить жар. В величину оно едва достигает половины массы оболочки Чайлдса; большая его часть обуглилась и умерла.
То, что осталось от Чайлдса, почти уснуло; его единственная мысль – "Ублюдок". Но я уже стал им. Я и сам могу петь эту песенку.
Фрагмент вытягивает ко мне псевдоподию – последний акт причастия. Я чувствую свою боль:
Я был Блэром, я был Коппером, я даже был ошметком собаки, который пережил огненное побоище и спрятался в стене без еды и сил на регенерацию. Потом я обожрался плотью, которую еще не ассимилировал – потреблял, а не причащался; ожил, пришел в себя, восполнился и собрался воедино.
Но все же не до конца. Я едва это помню – столько памяти утеряно, уничтожено – но думаю, что сеть, которую я восстановил по частям из разных оболочек, была чуточку рассинхронизирована даже после того, как я собрал ее в одной соме. Я улавливаю полуразложившееся воспоминание собаки, которая вырвалась из общего целого: алчная, изувеченная и полная решимости сохранить индивидуальность. Я помню ярость и фрустрацию от осознания того, что этот мир испоганил меня до такой степени, что я уже едва мог собраться воедино. Но это неважно. Теперь я был больше, чем Блэр, чем Коппер, чем Собака. Я был гигантом с бесчисленным набором шаблонов из мириады вселенных – не ровня одинокому человечку передо мной.
Но и не ровня динамитной шашке в его руке.
Теперь я – нечто большее, чем просто страх, боль и обугленная воняющая плоть. Моя способность чувствовать\ощущать притуплена смятением. Я -блуждающие, разрозненные мысли, сомнения и призрачные теории. Я – осознание, которое пришло слишком поздно и уже забыто.
Но я все еще Чайлдс, и когда ветер немного стихает, я вспоминаю, что гадал над тем, кто кого ассимилирует? Снегопад ослабевает, и я вспоминаю невообразимый тест, который обнажил меня.
Опухоль во мне тоже помнит. Я вижу это в последних лучах угасающего прожектора. И вот, наконец, луч направлен вовнутрь.
На меня.
Мне едва видно, что он освещает: Паразит. Монстр. Зараза.
Нечто.
Как мало он знает. Даже меньше, чем я.
Я знаю достаточно, ублюдок. Ты – душекрад, говноед. Насильник.
Я не знаю, что это значит. В мыслях чувствуется жестокость, мучительное пронзание плоти, но под этим скрывается что-то еще, чего я не понимаю. Я уже готов спросить, но прожектор Чайлдса наконец-то гаснет. Теперь внутри только я, а снаружи – лишь огонь, лед и тьма.
Я – Чайлдс, и буря закончилась.
В мире, который давал имена взаимозаменяемым фрагментам биомассы, одно имя по-настоящему имело значение: МакРиди.
МакРиди всегда был главным. Само понятие все еще кажется мне абсурдным – быть главным. Как мог этот мир не понять недальновидность любой иерархии? Одна пуля в жизненно важную точку – и норвежец мертв навсегда. Один удар по голове – и Блэр валится без чувств. Централизация означает уязвимость, и все же миру мало того, что он построил биомассу по этому хрупкому образцу – он навязал эту модель и метасистемам. МакРиди говорит – остальные подчиняются. Это система со встроенной смертельной точкой.
И все же каким-то образом МакРиди остался главным. Даже после того, как мир обнаружил подброшенную мной улику; даже после того, как мир решил, что он был одной из тех тварей; закрылся от него, оставив МакРиди умирать на морозе; набросился на него с огнем и топорами, когда он прорвался внутрь. Как-то так получалось, что у МакРиди всегда был пистолет, всегда был огнемет, всегда был динамит и готовность разнести в щепки весь чертов лагерь, если потребуется. Кларк был последним, кто попытался его остановить – МакРиди прострелил его опухоль.
Смертельная точка.
А когда Норрис разделился на части и инстинктивно бросился наутек, чтобы спастись, именно МакРиди собрал оболочки вместе.
Я был так самоуверен, когда он заговорил о тесте. Он связал всю биомассу – связал меня, даже больше меня, чем он думал – и я почти пожалел его, когда он заговорил. Он заставил Виндоуса порезать всех нас, взять у каждого немного крови. Он накалил кончик металлического провода до красноты, тем временем рассказывая о частичках, довольно маленьких, но способных выдать себя – о фрагментах, которые воплощали инстинкты, но не интеллект, не самоконтроль. МакРиди видел, как развалился Норрис и решил, что человеческая кровь не отреагирует на жар. Моя же заявит о себе.
Конечно же он так думал. Эти ростки забыли, что они могут меняться.
Мне стало интересно, а как поведет себя мир, если все фрагменты биомассы в этой комнате проявят способность к смене формы – что, если экспериментик МакРиди сорвет маску с лица единого целого, и заставит эти извращенные куски увидеть правду. Очнется ли мир от длительной амнезии, вспомнит ли, наконец, что он жил, дышал, менялся, как и все остальное? Или все зашло слишком далеко и МакРиди просто по очереди испепелит протестующие отростки, если кровь предаст их?
Я глазам не мог поверить, когда МакРиди погрузил раскаленный провод в кровь Виндоуса, и ничего не случилось. Это какой-то фокус, подумалось мне. А потом кровь МакРиди прошла тест, и кровь Кларка тоже.
А вот кровь Коппера – нет. Железо коснулось ее поверхности и она слегка задрожала. Я и сам едва что-то увидел, люди же вовсе не отреагировали. Если они что-то и заметили, то подумали, что это дрожала рука МакРиди. Все равно они считали его тест херней на постном масле. Я-Чайлдс так и сказал.